Из болотных кочек там и тут будут торчать чахлые вишни в цвету. Но цветочки на них чёрного цвета, а внутри каждого спрятан крошечный глаз, пристально следящий за влюблёнными.
Устав от рассказов о извращённых сексуальных утехах, ведьма любовно-кровожадно посмотрит на него и скажет:
— Чуть не забыла. Сегодня вечером к тебе придут друзья. Те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе…
Ведьма, как всегда, будет бить в больное место. Он никого не любит, никем не интересуется, и друзей у него давно нет. Единственный его друг, Вадик, и тот предал его — встал на сторону света, а не покоя.
— Ты будешь засыпать с улыбкой на губах, — продолжит ведьма. — А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я!
«Нет! Только не она!» — закорчится всё существо писателя, а по болотам прокатится протяжный, леденящий кровь ужасом вой. Он оборвётся на жуткой пронзительной ноте, а с другого края болот ему ответит такой же. «Друзья» уже близко.
— У нас ещё есть время до их прихода! Давай полепим нового гомункула! — наконец закричит его любовница, оскалится и дико захохочет, увлекая его за собой к дому.
Как было бы хорошо, если бы сон на этом кончался. Но он не кончался. Девять чёрных всадников всю бесконечную ночь проделывали с ним такие штуки, какие не мог выдумать даже полубесноватый-полушизофреничный Сальвадор Дали. Вот старик бы расстроился да изошёлся завистью, если бы увидел сон Иваненко… «Это твой дом, это твой вечный дом!» — без передыху визжала ведьма, а чёрные всадники превращали его тело то в таракана, то в спрута, то в трупного червя, попутно скрещивая с разными отвратительными предметами.
Иногда Петру казалось, что дом с венецианскими окнами — реальность, а одиночная камера — сон заслужившего покой писателя. А порою, что и то, и другое — сон, а сам он — призрачное существо с перепончатыми крыльями, созерцающее сверху чьи-то чужие мучения, про́клятая душа, вставшая, как учил Ницше, по ту сторону добра и зла.
Но потом перед ним вставало лицо Алексея Голубинникова, человека Божия. Не мёртвое, живое, полное жизни и даже слегка улыбающееся. Пётр переставал терзаться и начинал что-то объяснять этому парню — говорил, что убил его не нарочно, что исполнял приказ начальства, что сделает всё, что сможет, чтобы утешить его вдову. Потом вспоминал, что Алексей — сатанист, и лицо исчезало, а тусклая лампочка на потолке камеры начинала мигать, и в душу вползала тьма.
Однажды Петру приснился другой сон. Он был старым известным художником, жил в замке. Он сидел на постели и плакал. Все его старые красивые работы куда-то увезли, а на холстах, во множестве разбросанных по полу, были только какие-то жалкие закорючки. Почему Бог лишил его главного достоинства художника — твёрдой нетрясущейся руки? А ведь художник в Бога верил. По-своему, конечно.
Пётр то отождествлял себя с художником и смотрел на залу его глазами, то видел старого гения со стороны и тогда понимал, как мало у них общего. Художник глубоко проник в Тайну Мира, а Иваненко был дилетантом, философом-недоучкой. Художник постиг основы мистического взаимодействия формы и духа, а Иваненко бросался от одной теории к другой и не мог ни на чём остановиться. Художник дерзал писать картины на евангельскую тему, а Иваненко прочитал Евангелие всего два раза: один — по наущению Мыслетворцева, а второй — когда жизнь взяла за жабры.
И вот он встаёт с постели и начинает ползать по полу, собирая холсты и складывая их рядом с кроватью. Вдруг ему кажется, что со стены на него кто-то смотрит. Так и есть — на стене появилась его старая картина с изображением распятия. Но если раньше лицо распятого было вывернуто в сторону, то теперь оно смотрело прямо на него. И это было не лицо Христа, а лицо чудовища: зелёные глазные яблоки на улиточных рогах, маленький вёрткий хобот и длинный змеиный язык — всё шевелится. Художник ещё быстрее начинает собирать холсты дрожащими руками.
Затем поворачивается к стене — там уже другая ожившая его картина. Страшная толстая «богоматерь» на его глазах роняет опухшего младенца и показывает художнику испанский кулак. Гений с максимальной скоростью, на которую способно его паркинсоническое тело, начинает собирать холсты. Спички, спички, где же коробок со спичками?
Поджечь кучу холстов удаётся только с одиннадцатой спички, но всё же удаётся. Гений забирается на кровать. Холсты не вспыхивают, а тлеют, но химическая реакция всё-таки потихоньку подбирается к простыне. Тут некстати появляется сиделка, унюхавшая дым.
Художник кидает в неё стаканом, затем какой-то книгой, затем кистью — женщина ловко увёртывается: привыкла. Сначала она пытается затушить холсты, потом берёт гения подмышки и тащит к двери. Художник изворачивается и изо всех старческих сил цапает её за предплечье.
Ощутив во рту вкус крови, Иваненко пытается проснуться, но не тут-то было. Сиделка всё тащит его к двери, удушливый дым от горящих холстов лезет в нос, он кашляет, но продолжает кусаться, а на стене продолжается выставка его оживших картин. Вот идёт тайная вечеря, и лохматые апостолы беззвучно матерят своего живописца. Вот — вселенский собор, где на переднем плане летает какая-то развратная женщина. Из её нечеловеческих глаз выстреливают молнии в сторону больного художника. А вот пошла фрейдистско-фаллическая тема, и становится совсем худо. А сиделка всё тащит и тащит его дряблое тело к двери…
Накануне того дня, когда в жизни Иваненко произошли критические изменения, он успел ещё побывать во сне Артюром Рембо.